Целую Ваши ручки, знакомые с шелестом вешних страниц сборников поэз. Жена свидетельствует Вам свое внимание.
Ваш неизменно Игорь.
Дорогая Августа Дмитриевна!
На днях вернулся из-за границы. 35 дней пробыл в Берлине, 14 — в Праге. За все это время дал (удалось дать) 2 вечера. Оба в Берлине только. Первый вечер дал 100 нем<ецких> марок, второй… 10 м<арок>! Антрепренер Бран. Та самая Мэри Бран, которая надула Липковскую и пробовала надуть Прокофьева. Других импрессарио вовсе не нашлось. Положение ужасное. Думал заработать, но оказалось все иначе. Пришлось брать субсидии в союзе журналистов и у Чехо-Слов<ацкого> правительства. Пришлось брать, чтобы кое-как прожить в Берлине и Праге, чтобы коекак вернуться. 1-го октября еду снова — пробовать, и все уверяют, что будет все отлично. Пока же на мели. До осени. Причины? Их много: позднее время, экзамены, разъезд на курорты, жара. Издательства до осени книг не покупают.
Не писал Вам с дороги — рука не поднималась, так я был расстроен и измучен. Уж простите, дорогой друг, не сердитесь. Вы — чуткая, Вы поймете. Поэтому и долг свой я, к крайнему огорчению, не смогу вернуть раньше зимы. Но зимою не сомневаюсь, что удастся. Мало того — у меня к Вам мольба: поддержите до осени, посылая ежемесячно по 10 хотя бы крон. Каких-нибудь четыре месяца. Иначе я погиб. Я сижу теперь буквально без марки. Ужасно! Гонораров из газет хватает в лучшем случае на 2 недели в месяце. При самой скромной жизни. В Берлине виделся почти ежедневно с Липковской, и Лидия Яковл<евна> предложила мне в октябре устроить совместно с нею концерты в Париже и Бессарабии, где она постоянно живет. Мне это весьма улыбается. Часто виделся с Юрьевской, Аксариной, Чириковым, Немировичем-Данченко, Гзовской, Айдаровым и др.
Вce они надавали мне своих портретов, книг, всячески обласкали, помогали и письмами, и денежно, и примами скрашивали грустное. Морально я доволен поездкой. И даже очень. Но материально — тихий ужас. Приветствую Вас, целую ручки. Жена просит передать Вам сердечный поклон. Мы оба целуем Асю.
Ваш Игорь.
P. S. В довершение всех невзгод у меня появилась странная болезнь желудка. Возможно, что язва. Докторов здесь нет и денег на них тоже. Ну, посмотрим…
Дорогая Августа Дмитриевна!
Только теперь, когда уже алеют, лимонея, клены, когда мелкий дождь непогожей осени льется с неба, как слиянные слезы всех обездоленных и тоскующих, в маленькой избушке, куда мы на днях перебрались после лета, только теперь я нахожу в себе силы и не могу бороться с неодолимым желанием написать Вам, своему другу, первому человеку, кому вообще пишу за последние три месяца. Я много раз, не хотя никому, Вам хотел написать и столько же раз отказывал себе в этом, боясь огорчить Вас огорчительными сведениями о своей жизни, боясь омрачить Вас той неизбежной мрачностью, меня окружающею, где все, казалось бы, предназначено для восторгов жизни и радости ее восприятья, чья милая душе и сердцу русского природа говорит и напоминает о родной природе, чьи благостные озера исполнены нашей грустью — беспричинною и величавою, очищенною устремлениями нашего духа в надземное, грезами о всеобщем братстве народов, может быть, утопическими, но зато такими упоительными в своей — пусть тщетной! — вселенности.
Но что и как мог я писать Вам, когда ежедневно, почти ежечасно, я был поглощен все лето в мерзостные расчеты денежные, в думы об ежедневном добывании буквально куска черного хлеба на свое пропитание и на пропитание болезненной и хрупкой жены с ребенком? Я не мог в достаточной мере насладиться божественным днем и не менее божественной земною ночью человеческой, данными нам на краткий срок нашего гощения на этой очаровательной, изумительно прекрасной все-таки планете. Встать утром, впивая его красоту до болезненности полно и остро, и не знать, как прожить зачинающийся дивный день, что есть, чтобы мочь ощущать последовательную красоту дневных часов и оранжевого повечерья — ведь это так обидно до слез, так нелепо и оскорбительно для поэта, о, дорогая моя! Тем более, что для поэта, — я подчеркиваю: для поэта именно, а не для писателя, — так действительно немного нужно, чтобы быть сытым и, следов<ательно>, безоблачным. На шведские деньги — всего одна крона на весь день с семьею! И как страшно, когда и ее нет, и неоткуда ее взять, тем более, что в столе много рукописей для издания, в горле — голоса для эстрады, в груди — вдохновения для творчества! И все тщетно, ибо ничего никому в это гнусное реалистическое время не нужно. Теперь, когда современная, с позволения сказать, цивилизация воздвигла вертикальную кроватку Shimmi и Fokstrott'a, есть ли людям надобность в чистой лирике и есть ли людям дело до лирических поэтов — как они живут, могут ли они вообще жить. Положение же мое ухудшилось за последнее время — все лето — по той причине, что ревельская газета «Последние Известия», дававшая мне прожиточный ежемес<ячный> минимум, просто-напросто умирает от худосочия и не в состоянии впредь давать мне даже тех грошей, на какие мы кое-как перебивались. Другие же эмигрантские газеты дают так мало, что хватает лишь на неделю в месяце, и это в лучшем случае. Никакими же полочными способами я заработать не могу, ибо болен теперь окончательно: постоянные головокружения от плохого питания, ночные изнурительные поты, хронический кашель, лихорадка и одышка после ведра — одного ведра! — воды.
Что же, сознаемся без страха: близка, очевидно, гибель, т. к. нет никаких доходов, в долг же брать не у кого. И без того должен всем и каждому, больше не у кого брать. Да, надвигается гибель. Вы прислали мне все, что могли, — я благодарю Вас, благодарю. Конечно, если бы Вы могли посылать мне ежемесячно 20–30 крон, я был бы спасен. Но для Вас это трудно, и я не вправе просить их у Вас, ни пользоваться ими. Ревельская же местная русская колония настолько бессердечна, хотя и весьма денежна, что зимою еще уморила с голоду Крыжановскую-Рочестер. Когда писательница умерла, у нее не было… рубашки, и для гроба дала рубашку эстонская крестьянка. Запомните этот случай: он характерен и весьма показателен.